Школа военкора

«Москва»

На полигон нас везёт молодой парень. Что молодой — догадываюсь вопреки балаклаве: разглядываю в зеркало заднего вида переносицу без морщин, улавливаю тембр голоса, повадки и стиль вождения. Он, кажется, считал мой вопрос.

— Позывной Москва, 25 лет.

— Из Москвы? — оживляюсь я из глубины салона, пролезаю, сажусь ближе. Коллега на переднем сиденье включает камеру на айфоне.

— Из Нижнего.

— Тагила, Новгорода?

По пустому салону буханки катается и гулко скачет на буераках цельнометаллическая деталь от двигателя. Москва почуял интерес к своей персоне и повыше, надежнее подтянул балаклаву на лицо. Разговорчивый водитель — находка для нашего диванного брата, залетевшего было на пару часов к военным.

У меня отчаянно не получается поймать и прижать ногами к полу гулкую стальную болванку. Машина скачет и гремит на ухабах, а камуфлированная балаклава глушит остатки голоса Москвы. Коллега с переднего сиденья подмигивает: из Нижнего, кажется, Новгорода.

— А почему «Москва»?

— Потому что детдомовский. Городецкий детский дом. Тут особой истории нет. Вежливый, говорят, был. Воспитанный. И читать люблю. Вот и получился я — Москва.

— После детдома — в армию? А из неё — сюда, наверное? — пытается коллега уловить логику бойца.

— Не призывали... Работал с пацанами в автосервисе.

Москва грассирует сквозь балаклаву, и эта легкая картавость вкупе со связной речью будто и впрямь выдаёт в нём столичного интеллигента. Ещё в части мне бросилась в глаза книжка, лежавшая на нарах в чьем-то изголовье. Я специально полез ближе, цепляя «растяжки» из мокрых полотенец, носков и термух, чтобы снять этот натюрморт, больно уж он показался символичным: в мягкой глянцевой обложке на камуфляжном спальнике — «Мои университеты» Горького. Не этого ли водителя то была койка и книжка…

— Что читаешь сейчас?

Пауза. Грохот буханки и дурацкой болванки под ногами. Я будто невольно поймал Москву на неудобном вопросе. Наверное, теперь думает, как бы соответствовать образу. И я уже приготовился было к банальщине про Евангелие, но Москва снова удивил.

— Джека Лондона люблю.

— А что у него самое любимое?

— «Мартин Иден», наверное.

Бойца выручает коллега с переднего сиденья:

— А расскажи про боевые задачи. Что доводилось делать, где бывать?

Москва с усилием крутит баранку: старательно объезжает выбоины грунтовых прифронтовых дорог и слишком прямой и конкретный для военного человека вопрос.

Задач-де было много. Самых разных, и все непредсказуемы. Многого уже и не упомнишь, а то, что болтается в памяти на поверхности, вспоминать глупо. Да и не принято: были боевые задания, были. Вот и сейчас хочется к пацанам под Часов Яр, а не это всё. Москва петлял, юлил и забалтывал вопрос, давая понять: то ли неохота рассказывать случайно заехавшей прессе о передовой, то ли хочется выглядеть старше и опытнее, чем водитель ротной буханки.

— В основном я, чтоб вы понимали, штурмовик.

Приехали мы как-то резко, на полуслове. На самом интересном. Москва дёрнул рычаг, с треском потянул ручник. Стальная деталь наконец докатилась до меня и больно врезалась в ногу. Лязгнули двери.

Москва водит буханку с эмблемой отряда, что любезно вобрал в себя бойцов одной скандальной ЧВК. «Бывшие» отзываются о компании с ностальгией и с нежностью старых разведчиков называют её Конторой. У Москвы ни шевронов, ни позывного на груди, и я потерял его сразу же по прибытии к этим опальным, рассыпанным сегодня по спецназам и штурмовым батальонам тамплиерам.

В складках местности замаскированы позиции, между которых проявляются и исчезают безликие камуфлированные бойцы. Матерятся и шутят тихо, но забористо, по-чёрному, словно смолят дедовский самосад. Сегодня на полигоне крупнокалиберный «Утёс» громко отрабатывает взаимодействие с АГС. Между длинными очередями эфир над степью хрипит непонятными шифровками и ориентирами.

Единственный способ продолжить оборванный разговор — попасть в ту же самую буханку, на которой ехал. Я опять опоздал на переднее, коллега с айфоном уже пытает Москву, есть ли к кому возвращаться в Нижний: семья, девушка, жена…Я наконец зажимаю под сиденьем цельнометаллическую оболочку и вспоминаю, что детдомовцам после выпуска положена квартира.

— Дома только друзья. Но это немало. Потому, что проверенные. А семья, она здесь. Когда попадаешь сюда, сперва все друг другу чужие. Но начинаешь работать, и заваривается общий быт, ценности, юмор. И близость коллективной смерти. Самое важное, что тут связывает здесь всех, — война. Без друг друга мы здесь никто. И командир, он мне как отец.

Я наконец замечаю на нём неуставную деталь — синюю трикотажную шапочку. Хочется на этот раз не потерять молодого водителя в толпе, понаблюдать за ним на фоне остального безликого камуфляжного братства. К тому же мы опять неожиданно уткнулись и встали: площадка для отработки тактики стрелкового боя. Бойцы с черепами на шевронах, лязгая, терзают автоматы.

Западная журналистская этика нового времени не велит репортерам брать в руки оружие. Другое дело — военкоры. Россия на Донбассе воспроизводит иную концепцию войны: священной, Великой Отечественной, тотальной — единственно понятной нам. Такую невозможно освещать объективно, с двух сторон, высовываясь над схваткой. Желающим дают автоматы и ведут на огневой рубеж.

К бою готовы?

Так точно!

Не так точно, а готов вы же не в армии.

Выделившийся вдруг из общей камуфляжной массы инструктор по стрельбе дал понять: к какой бы воинской части формально ни был приписан их отряд, они именно «бывшие» — вооружённые, но не военные.

Ноги на ширине плеч. Да не льсти себе, сомкни: сейчас отдача же будет.

Инструктор как будто обижался, что мы так неуверенно держим автоматы, и прятал своё раздражение в обильную ненормативную лексику.

Не прижимайся ты к прикладу, щёки отобьёт. Не подстраивайся к автомату его под себя подстраивай. Мда, ребята, Часов Яр с вами не взять…

Нетвёрдое «Часов Яр» прозвучало очень знакомо и мгновенно отвлекло от прицеливания.

Почему-то только сейчас сквозь ветер, стрельбу и пороховой дым до меня вдруг долетает лёгкое грассирование, не смягчающее, впрочем, в этот раз, казарменной ругани.

Предохранитель в положение одиночного огня, говорят. Это до упора вниз! Михалыч, а может, пусть они очередями отстреляют, а? И закончим этот позор поскорее?

То и дело шпыняемый, думаю про себя: сяду писать — обязательно помечу этот эпизод курсивом: слишком много редактуры понадобится: подбирать печатные эвфемизмы на замену такой некнижной лексике Москвы.

Ты двести долго магазин примыкала.

Взрыв!

Триста! Помогаем бойцу. Куда ты ствол направляешь!

Москва не может скрыть разочарования: никто из нашего брата не годится для боевой работы.

Все понятно… Михалыч, закончишь с ними? Я не могу больше. Это не тактика, а избиение младенца…

На обратном пути попасть в ту же буханку не получилось, и я опять бьюсь на ухабах плечами и локтями о коллег — своих и инструктора.

— Почему Москва так разозлился на нас во время стрельбы?

— Юношеский максимализм. Он же совсем зелёным к нам попал. Но очень быстро втянулся: научился, окреп, возмужал. Снайпер, штурмовик, разведчик. Не по годам опытный, потому и инструктором сейчас. Но считает, все так же должны: взял автомат в первый раз, примкнул, взвёл, поразил цель. Перевёл в одиночный — и снова поразил.

Битком набившиеся во внедорожник, как патроны в магазин, мы мерно мотаемся из стороны в сторону на разъезженной гусеницами степи и слушаем Михалыча:

— Только жизнь не автомат, по-другому работает. Он три года назад сам в Контору пришёл: щуплым, вежливым, скромным, на москвича был похож. Мы ж поэтому его так и прозвали — Москва.

— Потому что скромный?

— Потому что первый.